А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
Традиции и новаторство в стихотворении А А Блока (2) - сочинение


В 1906 году Блок написал стихотворение “В октябре”, вошедшее в цикл “Город”. Стихотворение, состоящее из десяти строф, условно можно разделить на три части (строфы 1–4, 5–9 и 10). Первые четыре строфы — это картина, увиденная в окно:

Открыл окно. Какая хмурая
Столица в октябре!
Забитая лошадка бурая
Гуляет во дворе.

Снежинка лёгкою пушинкою
Порхает на ветру,
И ёлка слабенькой вершинкою
Мотает на юру.

Жилось легко, жилось и молодо —
Прошла моя пора.
Вон — мальчик, посинев от холода,
Дрожит среди двора.

Всё, всё по-старому, бывалому,
И будет как всегда:
Лошадке и мальчишке малому
Не сладки холода.

Описанная картина имеет адрес — “столица”, то есть перед нами не безымянный городской, а конкретный петербургский пейзаж. Однако если мы выделим в нём ряд ключевых образов:

забитая лошадка бурая...
снежинка лёгкою пушинкою...
мальчик, посинев от холода,
дрожит среди двора, —

то сквозь черты городского осеннего пейзажа перед нами всё явственнее начнут проступать черты другого, знакомого с детства, но не осеннего, а зимнего, и не городского, а деревенского пейзажа. Это хрестоматийное описание зимы из пятой главы “Евгения Онегина”, начиная от слов “Зима!.. Крестьянин торжествуя...”, и далее с рядом памятных ключевых образов:

Его лошадка, снег почуя...
Бразды пушистые взрывая...
Вот бегает дворовый мальчик...

Причём у Пушкина это тоже картина, увиденная в окно:

Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна...

Конечно, в сравнении с пушкинским описанием описание Блока представляет существенно редуцированную картину. Каждого образа тут коснулась своя убыль, и в целом всё претерпело заметный ущерб: обильные “бразды пушистые” уменьшились до снежной “пушинки”, порхающей на ветру; дворовый мальчик, которому от холода было не только “больно”, но и “смешно”, лишился чувства радости и превратился в дрожащего мальчишку, которому “не сладки холода”; даже “лошадка” и та убавила свой ход и уж не “плетётся рысью как-нибудь”, а просто “гуляет во дворе”. Однако между двумя картинами существует связь, как между двумя звеньями одной цепи, пространственно удалёнными друг от друга.

Достаточно подготовленные старшеклассники могут определить и промежуточные звенья этой литературной цепи, позволяющие проследить ход трансформации первоначальных образов. В предыдущем курсе, то есть в программе 10-го класса, подробно изучались лирика Некрасова и роман Достоевского “Преступление и наказание”. Образ “забитой лошадки” закономерно вписывается в рамки “петербургской” темы, представленной этими писателями, и отсылает нас сразу к двум знакомым источникам — поэтическому и прозаическому. У Некрасова это стихотворение “До сумерек” из петербургского цикла “О погоде”:

Под жестокой рукой человека
Чуть жива, безобразно тоща,
Надрывается лошадь-калека,
Непосильную ношу влача.

Вот она задрожала и стала.
“Ну!” — погонщик полено схватил
(Показалось кнута ему мало) —
И уж бил её, бил её, бил!

Трагическая сцена избиения обессиленной лошади повторяется в романе “Преступление и наказание” в первом из трёх символических снов Раскольникова. То, что сон Раскольникова создан на основе стихотворной сцены Некрасова, хорошо показал В.Я. Кирпотин в своей работе “Разочарование и крушение Родиона Раскольникова”1, и этот материал активно использовался нами при изучении “Преступления и наказания”. Тогда же мы отмечали, что Достоевский подхватывает и некрасовское слово “клячонка”, хотя в его авторской речи встречаются и другие: “кляча”, “кобылёнка”, “лошадёнка”. Теперь же, вновь возвращаясь к известному тексту, отметим такую его особенность: в сознании и речи Раскольникова, видящего себя во сне семилетним мальчиком, избиваемая до смерти лошадь будет названа только так, как сначала у Пушкина, а потом у Блока: “лошадка”. Страшная сцена из “Преступления и наказания”, где семилетний “бедный мальчик” оказывается рядом с “бедной лошадкой”, в результате чего возникает определённое сопряжение этих образов, глубоко символична и необычайно сильна по художественному воздействию. Блоковская картина лишена остроты трагизма Некрасова и Достоевского, но и у Блока, наверное, не случайно “дрожащий”, несчастный мальчик оказывается рядом с “забитой лошадкой”, и оба эти образа объединяются единым сострадающим отношением к ним автора:

Лошадке и мальчишке малому
Не сладки холода.

Так наглядно, в текстовых параллелях, реализуется сложная тема некрасовских традиций в лирике Блока и — шире — традиций русской классической литературы в творчестве поэта ХХ века. Итоговым выводом при анализе этой части стихотворения можно считать строку “Всё, всё по-старому, бывалому”, предполагающую определённый поэтический опыт читателя.

(Окончательно закрепить эту тему можно вскоре же при изучении творчества Маяковского, сопоставив его “Хорошее отношение к лошадям”, следующее традициям отечественной классики, с вызывающей авангардистской формулой из “Левого марша”: “Клячу истории загоним”, призванной выразить новые ритмы и новые смыслы современности.)

После сделанных сопоставлений трудно представить себе, что в выстраиваемой нами пушкинско-блоковской цепи может оказаться звено с иной эмоциональной тональностью, чем у Некрасова или Достоевского. Однако в творчестве А.П. Чехова, например в рассказе “Не в духе” (1884), находится вариант не драматической, а юмористической трансформации пушкинского отрывка2. Конечно, рассказ, что называется, “непрограммный”, но тем интереснее он воспринимается в классе, а обойти его вовсе — значит обеднить представление о многогранности литературного процесса и подогнать его под одностороннюю тенденцию. В чеховском рассказе герой, становой пристав Прачкин, впервые в жизни слышит пушкинские строки и комментирует их в соответствии со своим жизненным опытом и плохим настроением после карточного проигрыша:

“— “Зима... Крестьянин, торжествуя... — монотонно зубрил в соседней комнате сын станового, Ваня. — Крестьянин, торжествуя... обновляет путь...”

— “Торжествуя...”” — размышляет невольно слушающий пристав. — “Влепить бы ему десяток горячих, так не очень бы торжествовал. Чем торжествовать, лучше бы подати исправно платил...

— “Его лошадка, снег почуя... снег почуя, плетётся рысью как-нибудь...”” — слышит далее Прачкин и не может удержаться от замечания:

“— Ещё бы она вскачь понеслась! Рысак какой нашёлся, скажи на милость! Кляча — кляча и есть...

— “Вот бегает дворовый мальчик... дворовый мальчик, в салазки Жучку посадив...”

— Стало быть, наелся, коли бегает да балуется... А у родителей нет того в уме, чтоб мальчишку за дело усадить. Чем собаку-то возить, лучше бы дрова колол...

— “Ему и больно и смешно, а мать грозит... а мать грозит ему в окно...”

— Грози, грози... Лень во двор выйти да наказать... Задрала бы ему шубёнку да чик-чик! чик-чик! Это лучше, чем пальцем грозить... А то, гляди, выйдет из него пьяница... Кто это сочинил?” — в конце концов не выдерживает Прачкин.

“— Пушкин, папаша.

— Пушкин? Гм!.. Должно быть, чудак какой-нибудь. Пишут-пишут, а что пишут — и сами не понимают! Лишь бы написать!”

Особый эффект ситуации в том, что брюзжащий Прачкин, абсолютно не сознавая этого, в сущности, постоянно остаётся в кругу классических литературных образов. Крестьянская “лошадка”, воспринимаемая им как “кляча — кляча и есть”, это уже знакомая нам безответная страдалица, вырванная из пушкинской идиллии и перенесённая в Петербург Некрасова и Достоевского, — дотерпевшая, дотянувшая во всех смыслах слова до скончания века и даже дальше, до времени Александра Блока. Точно так же и блоковский мальчик, мёрзнущий посреди петербургского двора, — это тот самый резвый шалун, который уже сполна получил от жизни своё “чик-чик! чик-чик!” под шубёнку и из которого — может быть, правда Прачкина — в самом деле выйдет разве что пьяница...

Обычно здесь закономерно возникает вопрос: а может быть, литературная ситуация и не может жить иначе, чем растрачивая себя с течением времени и неизбежно искажаясь едва ли не до утраты первоначального смысла, как это происходит в чеховском рассказе? Но другие примеры говорят об обратном, подтверждая представление о традиции как о явлении многомерном. Старшеклассникам, частично знакомившимся в предыдущих курсах с творчеством И.С. Шмелёва, можно привести отрывок из его очерка “Как мы открывали Пушкина” (1926). Очерковые воспоминания Шмелёва относятся к 80-м годам XIX века, то есть к тому же времени, когда и чеховский герой пытался сделать себе доступным пушкинский текст. Но в творческой памяти Шмелёва пушкинская картина совместилась с личным опытом мемуариста и сохранилась во всей её идиллической первозданности. Памятные зимние впечатления навсегда связались со знакомым с детства художественным описанием из 5-й главы “Онегина”: “Всё — знакомо: дровни-тростянки, по первому снегу неслышно выплывающие рысцой из наших ворот... “бразды пушистые”, взрываемые полозьями по снеговой целине, через весь двор к воротам; мёрзнущие в старых рукавичках пальцы, и грозящее мне лицо в окошке: домой!”3 Воспоминания об идиллии не исказились у Шмелёва с течением десятилетий: минула уже четверть нового, ХХ века, когда приведённый отрывок был написан и помещён в цикл под названием “Душа Родины”. И в изменившейся реальной ситуации Шмелёв мог бы сказать о себе, подобно известному пушкинскому герою: “Я гимны прежние пою”.

Что касается Блока, то его стихотворение “В октябре” вызывает в памяти блоковское же сравнение с “отзвуком забытого гимна”. Исходное пушкинское начало, представленное здесь в первых четырёх строфах хотя и редуцированно, но вполне ощутимо, в последующих пяти строфах резко перебивается сменяющими его новыми мотивами:

Да и меня без всяких поводов
Загнали на чердак.
Никто моих не слушал доводов,
И вышел мой табак.

А всё хочу свободной волею
Свободного житья,
Хоть нет звезды счастливой более
С тех пор, как запил я!

Давно звезда в стакан мой канула, —
Ужели навсегда?
И вот душа опять воспрянула:
Со мной моя звезда!

Вот, вот — в глазах плывёт манящая,
Качается в окне...
И жизнь начнётся настоящая,
И крылья будут мне!

И даже всё моё имущество
С собою захвачу!
Познал, познал своё могущество!..
Вот вскрикнул... и лечу!

Появляется внятное “я” — то есть образ лирического героя. (“Раскрыл окно” в первой части — ещё неясно: то ли жест самого героя — “я”, то ли кого-то из персонажей — “он”.) Взгляд лирического героя отрывается от заоконного пространства, сосредоточивается на себе. Возникает тенденция своеобразной материализации героя: конкретизируется его собственное пространство — “чердак”, личные вещи — “табак”, “стакан”. Однако всего этого недостаточно, чтобы образ обрёл плоть и кровь. Основное внимание фокусируется на внутреннем состоянии лирического героя, его “душе” и желаниях. В противоположность зримой картинности пейзажа в первой части стихотворения, картина душевной жизни героя складывается как череда невнятных видений, рождаемых распаляемым воображением.

По первому впечатлению эти видения воспринимаются как хаотичные и бессистемные. Однако при перечитывании довольно быстро обнаруживаются смысловые закономерности, что в итоге даёт возможность говорить о присутствии в этой части внутреннего сюжета:

1) предыстория — недавнее прошлое героя:


 
...без всяких поводов Загнали на чердак... 2) экспозиция — состояние душевной безнадёжности: ...нет звезды счастливой более... 3) завязка — момент душевного пробуждения: И вот душа опять воспрянула: Со мной моя звезда! 4) развитие действия — надежда на будущее: И жизнь начнётся настоящая... 5) кульминация — пик душевного ликования: Познал, познал своё могущество!.. 6) развязка — последствия душевного напряжения: Вот вскрикнул... и лечу! Проделать такой анализ полезно во всех отношениях: это и ненавязчивый тренинг по элементам композиции, и важный этап постижения смысла произведения. Кроме того, в результате такой работы подготавливается почва для “провокационного” вопроса: а не скрыт ли и в этой части стихотворения хорошо знакомый нам пушкинский сюжет? И не без оснований может показаться, что характерная выделенная структура: жизнь без надежды — сон души — душевное пробуждение — восторженное принятие бытия — обращена к известному пушкинскому шедевру, посвящённому А.П. Керн: В томленьях грусти безнадежной... В глуши, во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без слёз, без жизни, без любви. Душе настало пробужденье... И сердце бьётся в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слёзы, и любовь. Вопрос этот очень важен, потому что поиск ответа на него, собственно, и помогает определить своеобразие поэтического мира Блока. В процессе обсуждения учащимся должно стать понятным: внешнее совпадение структурных элементов — ещё не гарантия смысловых совпадений произведений. Пушкинское Душе настало пробужденье: И вот опять явилась ты... и блоковское И вот душа опять воспрянула: Со мной моя звезда! — это перекрёсток разных поэтических миров, точка схождения двух поэтов, от которой же начинается и их расхождение. Читательское впечатление при чтении пушкинского стихотворения с доверием следует за каждым поворотом чувства героя: не возникает никакого сомнения в действительности “пробужденья” и обусловленном им возвращении к полноценности текущего бытия. При чтении Блока, напротив, читательское впечатление не совпадает с ощущениями лирического героя. Герой утверждает: “И вот душа опять воспрянула”, а мы понимаем, что это всего лишь иллюзия, минутный самообман; герой преисполнен ожидания: “И жизнь начнётся настоящая”, а мы сознаём всю мнимость его надежды. Наваждение, не имеющее будущего, — вот что в содержательном плане отличает блоковское стихотворение от пушкинского. Словесно это выражено в образах, создающих впечатление иллюзорности: Давно звезда в стакан мой канула... Вот, вот — в глазах плывёт манящая, Качается в окне... И крылья будут мне... Обратим внимание на то, что похожая образность характерна и для других стихотворений Блока, объединённых в цикл “Город”. К образу “звезды” особенно близок образ “незнакомки”, также возникающий как бы на грани реальности и иллюзии: И каждый вечер, в час назначенный (Иль это только снится мне?), Девичий стан, шелками схваченный, В туманном движется окне. Всегда без спутников, одна, Дыша духами и туманами, Она садится у окна. И вижу берег очарованный И очарованную даль... И перья страуса склонённые В моем качаются мозгу... (“Незнакомка”) Сходные мотивы замечаются и в других стихотворениях того же цикла, расположенных рядом: ...я увидел дно стакана, Топя отчаянье в вине. (“Холодный день”) Чего же жду я, очарованный Моей счастливою звездой... (“Там дамы щеголяют модами...”) Одна, одна надежда Вон там, в её окне. Светла её одежда, Она придёт ко мне. (“Хожу, брожу понурый...”) Можно сделать вывод, что совокупностью этих и близких им повторяющихся мотивов определяется своеобразие художественного мира Александра Блока. И стихотворение “В октябре” — органичная часть этого мира, тесно связанная с общим контекстом творчества поэта, несущая в себе черты его творческой индивидуальности. Последнюю, десятую строфу стихотворения можно рассматривать как отдельную часть, поскольку она вбирает в себя мотивы из двух предыдущих: Лечу, лечу к мальчишке малому, Средь вихря и огня... Всё, всё по-старому, бывалому, Да только — без меня! Образ “мальчишки малого” возвращает к первой, статичной части стихотворения. Мотивы “вихря и огня” врываются из второй, оставляющей впечатление физической неустойчивости и душевной взвихрённости. Развязка внутреннего сюжета второй части сменяется эпилогом всего стихотворения: Всё, всё по-старому, бывалому, Да только — без меня! Главное на этом последнем этапе анализа — отметить, как переосмысливается повторяющаяся строка “Всё, всё по-старому, бывалому”. Твёрдое убеждение “И будет как всегда” теперь сменяется важной поправкой, существенно изменяющей прежнее утверждение: “Да только — без меня!” Мотив неизменности начинает окрашиваться чувством безнадёжности — приметой нового времени. Выявить эту новую эмоциональную тональность, появляющуюся в финале, помогает не что иное, как контекст поэтического творчества Блока. Сравним последние строки “В октябре” с другим известным стихотворением, написанным также в октябре, но шесть лет спустя: Ночь, улица, фонарь, аптека. Бессмысленный и тусклый свет. Живи ещё хоть четверть века — Всё будет так. Исхода нет. Умрёшь — начнёшь опять сначала, И повторится всё, как встарь... (“Ночь, улица, фонарь, аптека...”) В неизменности, оборачивающейся безысходностью, теряет принципиальное значение само существование лирического героя: “живи” или “умрёшь” — “повторится всё, как встарь”. В финале стихотворения “В октябре” заложена та же мысль: со мной или “без меня” всё будет идти “по-старому, бывалому”. Оказывается, надо дочитать стихотворение до конца, чтобы понять: “всё по-старому, бывалому” у Блока — это не только то, что берёт начало от пушкинских истоков, что связано с прошлым. Как “старое” начинает восприниматься и то, что накоплено новым временем, сформировавшим свои идеи и свои проблемы. Таким образом, в последних строчках стихотворения “В октябре” заложена глубокая философская мысль, обращающая к мировоззрению Блока, позволяющая заглянуть в его душевный мир. В целом стихотворение даёт возможность судить и о связях поэта с традициями предшественников, и об индивидуальном поэтическом мире автора. И есть ещё один важный аспект: предвестье будущего. Переклички этого стихотворения с “Ночь, улица, фонарь, аптека...”, характерным произведением более позднего цикла “Страшный мир” позволяют говорить о его творческих потенциях, полная реализация которых ещё впереди. И это не удивительно: истинно поэтическое произведение всегда имеет долгий творческий отклик.





Ну а если Вы все-таки не нашли своё сочинение, воспользуйтесь поиском
В нашей базе свыше 20 тысяч сочинений

Сохранить сочинение:

Сочинение по вашей теме Традиции и новаторство в стихотворении А А Блока (2). Поищите еще с сайта похожие.

Сочинения > Блок > Традиции и новаторство в стихотворении А А Блока (2)
Александр Блок

 Александр  Блок


Сочинение на тему Традиции и новаторство в стихотворении А А Блока (2), Блок