В “Вертере” и “Спящем” сновидение становится своеобразной мотивировкой того особого “мовистского”, то есть свободного от причинно-следственных сцеплений, ассоциативно причудливого дискурса, конструирующего откровенно субъективную картину мира, мира как впечатления. Так было уже в первом “мовистском” тексте Катаева - в “Святом колодце”. Но в “Святом колодце” сны были “цветными”, там герой даже “по ту сторону” бытия сохранял сердечные связи с дорогими ему людьми, и даже абсурд советской действительности виделся ему в комически сниженном виде (поездка по жаркой Москве - квас, кокошники, бублики как странные окаменелости над бюстом в витрине и т. п., визит в “ковровую столицу тетрарха” - ночное застолье, цирковой аттракцион с говорящим котом). В последних “сновидческих” произведениях Катаева тематическое наполнение приема существенно иное - “пространство сновидения” враждебно герою: оно заполнено жуткими сюрреалистическими образами, вроде вагонного “тамбура без другой двери”, куда попадает субъект сознания из “Вертера”, а в “Спящем” первая же цепочка сновидческих образов строится на болезненных физиологических ассоциациях: перебои сердца сравниваются с падением кабины испорченного лифта - “он находился в лифте и вместе с ним падал в пропасть”; “Обнаженная роща нервной системы. Двухцветный вензель кровообращения. Перепады кровяного давления”; “белая бабочка сердцебиения”; “отдаленный стук пишущих машинок, щебетанье крови”…
И образ Одессы времен гражданской войны, той самой Одессы, которая по-фламандски сочными, живыми красками рисовалась в “Траве забвенья”, теперь окрашен в мрачные, дышащие смертью краски. Теперь это “мертвый город” с недостроенным православным собором, запущенными дачами, которых тянет вниз оползень, с “невообразимым миром” застенков ЧК, со входом в расстрельный ад - “кирпичный гараж, о котором в городе говорили с ужасом…”. Доминирующий колорит здесь - это цвет венозной крови (”погашенный маяк… с обнаженными кирпичами цвета венозной крови” и т. п.).
Люди, населяющие этот “мертвый город”, тоже подобны сомнамбулам - так, в частности, выглядят все пятеро в камере смертников: “Они сами были сновидениями. Они были кучей валяющихся на полу сновидений, еще не разобранных по порядку, не устроенных в пространстве”. И сознание человека, волею случая ввергнутого в адскую коловерть заговоров, арестов, допросов, расстрелов, тоже начинает воспринимать все происходящее как кошмарный сон. Вот что чувствует арестованный по обвинению в причастности к какому-то белогвардейскому заговору юноша-художник. Сами же участники событий буквально напичканы книжностью. Их представления о действительности сформированы под влиянием книг. Дима “уже успел прочесть “Боги жаждут”, и в него как бы вселилась душа Эвариста Гамелена”, и в вульгарной девице “с головой, повязанной женотдельским кумачом”, “он видел Теруань де Мерикур, ведущую за собой толпу санкюлотов”. Зловещий уполномоченный из центра, легендарный убийца немецкого посла Мирбаха, подростком, когда служил в книжной лавке, “запоем читал исторические романы и бредил гильотиной и Робеспьером”. Писатель Серафим Лось, который когда-то эсерствовал, сидел на каторге, а теперь, как он выражается на принятом в те годы жаргоне, “уже давно разоружился”, все равно продолжает в творческом воображении “сводить счеты с русской революцией” - сейчас он сочиняет сцену из романа, где опять-таки в сон героя, некоего комиссара временного правительства входит “знаменитая тюрьма Сантэ, из которой иногда по рельсам вывозили гильотину”.
Самому сочинителю очень нравится придуманная им фамилия комиссара - Неизбывнов. И вообще почти все персонажи “Вертера” сменили свои земные имена на многозначительные псевдонимы и клички, им нравятся театральные позы и высокопарные выражения. Уполномоченный из центра обзавелся кличкой “Наум Бесстрашный”, еврей Глузман подписывается псевдонимом “Серафим Лось”, “светлоглазый с русым чубом” чекист-расстрелыцик имеет кличку “Ангел Смерти”, а простая питерская горничная с добрым русским именем Надежда “переменила его сначала на Гильотину”, а потом на Ингу, “что казалось романтичным и в духе времени”. Для них для всех революция - это в некотором роде игра, вернее - в революции они продолжают жить по законам книжного воображения. А всякие “мостики” в виде строк из стихов и романсов есть лишь знаки того, что книжностьперетекаетв историческую, объективную реальность. Казалось бы, вот оно - торжество “царства субъективности” с его эстетическими приоритетами и художественной логикой над низкой скучной реальностью. А что же получается в результате внедрения умозрительных проектов, даже самых красивых, в эту некрасивую жизнь?
Такая ревизия Катаевым своего прежнего “мовизма”, в котором с одесским шиком, весело и фривольно - в пику трагическому контексту бытия, восстанавливалась модернистская вера в магическую силу искусства, с предельной отчетливостью выразился в пересмотре писателем последнего литературного клише соцреалистической “штамповки”, которым он воспользовался в одном из первых своих “мовистских” произведений - в “Траве забвенья”. Там мотив “грешного сына века”, который чувствовал себя в долгу перед революцией, сублимировался в тему “романа о девушке из совпартшколы”, который лирический герой должен был написать. Тему ему подсказал “старший товарищ”, “верный ленинец”, один из организаторов советской печати Сергей Ингулов (кстати, фигура историческая).
Правда, в художественных мирах “Вертера” и “Спящего”, где один “сюр” - зыбкая “сновидческая” реальность, созданная воображением героев из разнообразных культурных клише, погибает под напором другого “сюра” - иррационального ужаса революционной действительности, есть еще и другие сферы. В частности, там, на периферии основного сюжета, есть и третий “сюр” - тоже “сновидческая” рефлексия на мир, но вызванная вовсе не ужасом реальности, а наоборот, блаженным состоянием второй молодой пары - лирического героя и Маши, младшей сестры красавицы Нелли, которые здесь, на яхте, влюбились друг в друга. Эмблемой этого “сюра для влюбленных” становится зрительный эффект от свечи между двух зеркал, поставленных друг против друга - сказочно-таинственный образ “бесконечно уходящего в вечность зеркального коридора взаимных отражений”. А сами герои испытывают чувство внеземного счастья, полного выпадения из реальности: “…Мы блаженные. - Да, мы блаженные, - сказала она, вздохнув. - Мы только кому-то снимся, - сказал я. - Да, мы только снимся, - сказала она. - На самом деле нас нет, - сказал я. - На самом деле… - сказала она”. Эта периферийная линия вообще-то напоминает о неисчерпаемости жизни, которая не признает одного цвета и одного тона. Но в соотношении с основным сюжетом эта линия свидетельствует о том, что посреди ада живут люди, которым нет дела до того, что творится вокруг, которые предпочитают не замечать происходящего и не задумываться над тем, что ждет впереди. Такая стратегия поведения - а ей следует и целый обреченный город (”В городе царило божественное безделье… О том, что случится завтра, никто не думал. Мечтали, что так будет продолжаться вечно”) - ни к чему хорошему не приводит. Реальный ужас исторического катаклизма, каким стала для России гражданская война, грубо разрушает все “сновидческие” Эдемы.
Похожие сочинения (3 самых похожих)
Еще сочинения из раздела Валентин Катаев
Ну а если Вы все-таки не нашли своё сочинение, воспользуйтесь поискомВ нашей базе свыше 20 тысяч сочинений
Сохранить сочинение:
|